Игорь Прихожай. Весёлый Достоевский
«В мире Достоевского страдают не только люди, но и слова», – Игорь Сирин (Игорь Прихожай) «Переснимите снегопад».
В Издательском Доме Евгения Берковича Семь Искусств вышла новая книга. Посмертное собрание сочинений украинского поэта и переводчика Игоря Прихожая (псевдоним Игорь Сирин) подготовил Виктор Фет. Можно заказать бумажный том ($28.50) или электронную книгу ($12). «Швейцария для всех» приглашает прочесть фрагмент первой части лекционной дилогии Прихожая «Весёлый Достоевский».
В начале было слово
Подробнее я предлагаю остановиться на четырёх романах Достоевского: «Униженные и оскорблённые» (1861), «Преступление и наказание» (1866), «Идиот» (1868) и «Братья Карамазовы» (1879-1880). Во-первых, потому что за отведённое время мы просто физически не сможем охватить больше; во-вторых, потому что романы Достоевского (особенно в пост-каторжный период) мало чем отличаются в стилистическом плане друг от друга. Они все страдают от одинаковых изъянов, потому что автор с упорством, достойным лучшего применения, наступает на одни и те же грабли снова и снова, то ли не замечая граблей, то ли получая удовольствие от ударов.
Так что, прочитав любой роман Достоевского (начиная с «Униженных и оскорблённых»), можно считать, что в некотором смысле ты прочитал их все.
Звуки — это атомы, из которых составляются молекулы слов. Молекулярная структура текстовых образований Достоевского сразу же обратит на себя внимание чуткого читателя, разглядывающего большие произведения под электронным микроскопом. Начнем, пожалуй, издалека, а именно — с галлицизмов. Вы можете открыть любой его роман (то же «Преступление и наказание», например) и обнаружить там словечки вроде «манкировать», «преавенантненькая», «несколько пикированная», «подмонтироваться», «мистифировать» (устаревший ещё в эпоху Достоевского вариант «мистифицировать») — безобразные кальки с французского («manquer», «avenant», «piquer», «monter», «mystifier»), режущие слух тому, кто привык к гладковыбритым галлицизмам Пушкина или Толстого.
Действительно, у Пушкина вы не сыщите выражений вроде «это меня вдруг фрапировало» (кстати, правильнее было бы написать с двумя «п»), или «не экономизируя впечатлений», или «вы таки консеквентны» (цитаты из «Братьев Карамазовых» и «Идиота»), притом Пушкин появился на свет раньше, чем Достоевский. Пушкину — и затем Тургеневу, Толстому, Чехову — хватило художественного чутья и вкуса не прибегать к подобным монстрюозным (был и такой вариант написания) калькам даже в юмористических целях.
Время показало, что галлицизмы, столь щедро рассыпаемые Достоевским, в полевых условиях не дают всходов, и по этой причине нам теперь нужно лезть в словари, чтобы откопать, что «авенантный» — это приветливый, а «консеквентный» значит логичный. И ладно, если бы они слетали с уст, или лучше сказать, выпадали из уст (как птенцы из гнезда) лишь отдельно взятых персонажей (в конце концов, персонаж может говорить на каком угодно языке, хоть на марсианском), но у Достоевского не только все без разбору персонажи пользуют одинаковый набор галлицизмов, но и он сам (как автор) постоянно припадает губами к общей посудине со сточной водой, чем убивает наповал любой комический эффект, который мог бы произвести, если только цель не состояла в том, чтобы читатель смеялся над автором. Что ж, коли «чуйки» не было у автора, то хотя бы у некоторых из его созданий, — князя Мышкина, к примеру, — она была:
— …сегодня я уже не предполагаю контрекарировать хотя бы в чем-нибудь ваши предположения.
— Контрека… как вы сказали?
— Я сказал: контрекарировать; слово французское, как и множество других слов, вошедших в состав русского языка; но особенно не стою за него.
«И правильно делаешь!» — воскликнем мы. Но Лебедеву не надо было оправдываться, — в русский язык влились целые реки иностранных слов, и не только французских. Так в 1865 году в типографии А.И. Манухина была отпечатана любопытная книженция: «Объяснение 25,000 иностранных слов, вошедших в употребление в русский язык с означением их корней». Однако мы отвлеклись. В ситуации с «контрекарированием» смешон отнюдь не Лебедев, а Достоевский, потому что у читателя не возникает сомнений в том, что с таким же успехом это слово мог употребить и он сам.
То, что Достоевский вытворяет со словами, требует, конечно, отдельного подробного разбора (и, вероятно, заключения психиатрической экспертизы). Например, он никогда не напишет просто «прояснилось» или «привести к гармонии», — «прояснело» и «угармонировать». «Личное желание» превращается у него в «личное захотение», «кровопийца» — в «кровопивицу», «подслеповатые глаза» становятся «подслепыми». Мысль у Достоевского не «цитируется», она «цитуется». «Убийство» оказывается «убивством», «комедия» — «комедью». Человек должен стоять не на «коленях», а на «коленах», и даже детская игрушка не на «колесиках», а на «колесках».
В мире Достоевского страдают не только люди, но и слова. Вместо того, чтобы передавать душевные муки героев через оригинальные образы или метафоры, как это делают настоящие художники, Достоевский хватает за загривок первые попавшиеся слова и ломает их через колено: «экстазная», «сожалительно», «продырившеюся», «осклабляясь», «истязуемому», «присвояю», «безудержем», «горьчайшее», «раздражительно», «прострадать», «окритиковал», «отомщавшая», «наша Россеюшка», «пожалуста», etc, etc (и это только из одной книги). Если бы существовал закон, запрещающий жестокое обращение со словами, Достоевского привлекли бы к суду как злостного нарушителя.
Причем нам важно понимать, что, как и в случае с галлицизмами, слова подвергаются жестоким истязаниям не только со стороны персонажей, но и со стороны автора. Для Достоевского, с художественной точки зрения, нет никакой разницы между тем, кто говорит в данный момент — автор или персонаж. Вообразите, скажем, что в «Войне и мире» картавят все персонажи, а не только Денисов, и что автор тоже для чего-то пытается изобразить картавость: «Князь Андг’ей чувствовал в Наташе пг’исутствие совег’шенно чуждого для него, особенного миг’а, пг’еисполненного каких-то неизвестных ему г’адостей».
Как вы думаете, «учительша», «повещенный» (вместо «оповещенный») и «внезапная блажня» — эти примеры были взяты мной из авторской речи или из речи какого-нибудь персонажа? То-то и оно, что уверенно ответить на этот вопрос может лишь тот, кто помнит «Идиота» наизусть. Таких нет.
Ответ: из авторской.
Другие примеры «сломанных» слов: «сживывал», «расстрелянием», «самомалейшего», «эхидный», «отпечатлелось», «усовещивал», «афишованные», «определительнее», «поядения», «напоследях», «чистосердечия», «иезуетизм»… Надо и правда постараться, чтобы слово «иезуитство» сделать ещё более неудобочитаемым! Существует даже такая штука, как «Статистический словарь языка Достоевского» (М., 2003), в котором собраны более 43,000 разных слов. Представьте себе масштабы бедствия!
Вы наверняка знаете это книжное выражение: «самоё себя». Только Достоевский мог пойти ещё дальше и придумать «всеё себя», один внешний вид которого производит впечатление чего-то несуразного и отталкивающего. Мне это «всеё» (редчайшее сочетание «е» и «ё», помимо таких слов, как «её» и «неё», хотя и не ограничивающееся ими, — например: «Мать Клюева была талантливой сказительницей и плачеёй») напоминает по виду гусеницу бражника сиреневого, или бирючинного, именуемого по-латыни сфинксом. Или — детский паровозик.
Что-то схожее происходит и с местоимением «чего-нибудь», — вы когда-нибудь видели, чтобы в этом составе частица прицеплялась дефисом не к местоимению, а к другой частице? А у Достоевского есть «чего же-нибудь» (отцепившийся тендер). Для него существовала лишь одна сравнительная степень наречий и прилагательных — простая: «Нелли становилась всё угрюмее, нервичнее и раздражительнее» («Униженные и оскорблённые»); «Измучившееся чахоточное лицо её смотрело страдальнее, чем когда-нибудь» («Преступление и наказание»).
Даже генерал Иван Федорович в «Идиоте» замечает что-то неладное: «…мне всего удивительнее и даже огорчительнее, если только можно так выразиться грамматически» — как бы делает он замечание автору.
Язык Достоевского — это и правда не совсем уже русский.
Но Достоевский обладал ещё одной удивительной способностью: он мог обезобразить даже такие невинные и «мимимишные» уменьшительно-ласкательные словечки, как «сердечко» или «ангелочек». Так в первом (эпистолярном) романе Достоевского «Бедные люди» (1846) мы можем вычитать: «сердчишко», «ангельчик» и самое фантастическое — «маточка» (в адрес молодой одинокой девушки).
Я не буду шутить про то, что эта «маточка» напоминает «свиноматочку», и, разумеется, я отдаю себе отчёт в том, что по задумке автора несуразные комплименты Макара Девушкина (да, его так зовут) должны выглядеть смешно и трогательно, но интересно проследить уже здесь, на раннем этапе, стремление Достоевского методично обрывать крылья пойманным в сети словам. Любопытно также, что через тридцать с лишним лет та же самая «маточка» вновь будет упомянута в «Братьях Карамазовых»:
Фёдор Павлович отпер окно и высунул всю свою голову [с одной стороны, жутковатая фраза, которая, как в фильмах ужасов, растягивает время: Фёдор Павлович не просто высунул голову, он высунул её всю, причем высунул свою; а с другой — до смешного нелепая: разве мог он высунуть чью-то ещё голову?].
— Грушенька, ты? Ты что ли? — проговорил он каким-то дрожащим полушепотом. — Где ты маточка, ангелочик, где ты?
Достоевский не играется со словами, он их мучает. Как маленький ребёнок, который, играя с кошкой, начинает таскать её за хвост, не понимая того, что делает ей больно.
Когда Гоголь в «Мертвых душах» коверкает названия карточных мастей — «черви», «червоточина», «пикенция», «пикендрас», «пичурущух», «пичура», «пичук», — мы не только видим за этим конечную цель, которую преследует автор (каждое перекрученное название указывает на душевный изъян того, кто его перекручивает), но и получаем эстетическое наслаждение от добросовестно проделанной автором работы.
Достоевский же не преследует никакой конечной цели, когда искажает слова, кроме одной глобальной — всеобщего страдания. В этих его коверканьях в 99% случаев нет ничего умного или талантливого, нет никакого искусства. А каждое перекрученное слово указывает на душевный изъян того, кто его перекручивает, т. е. — в данном случае — самого автора.
Исследование №2. Жёлтый цвет
Как мы уже увидели, Достоевский испытывал пристрастие к определённого рода улыбкам и словам и, как мы ещё увидим, определённого рода выражениям и эмоционально-психологическим состояниям, в которые он погружал своих героев, как в кипяток. Не удивительно, что у Достоевского был один единственный «любимый» цвет — жёлтый. В него он, как одержимый, окрашивал свой мир. Мир, который, как и мир всякого художественного произведения, будь то мир «Анны Карениной» или «Войны и мира», «Евгения Онегина» или «Медного всадника», «Горя от ума» или «Что делать?», является вымыслом, выдумкой, сказкой, — и не столь важно, хочет автор это признавать или нет.
Едва ли про мир «Преступления и наказания» или «Бедных людей» можно сказать, что это «правдивое воспроизведение объективной действительности в её типических чертах». Ну, хорошо, если говорить совсем уж правду, оно может быть и «правдивое» порой (с чисто фактической точки зрения), но не правдоподобное. А это важный нюанс! Художник не публицист, ему мало сказать правду, ему нужно сделать так, чтобы читатель в неё поверил, — для этого он прибегает к обману, к различного рода уловкам и трюкам (и Достоевский не исключение).
Читатель знает, что это иллюзия, но его очаровывает мастерство, с которым проделан фокус, и возможно, если этот читатель достаточно наблюдателен, он заметит социальный комментарий в виде синяков на лодыжках ассистентки.
Насколько же реалистичен так называемый «реализм» Достоевского? У «реализма» Достоевского горький привкус (который тем не менее так пришёлся по вкусу многим его последователям). Дожди, стремящиеся к бесконечности, серая сырость, чёрные от копоти супрематические квадраты потолков, обшарпанные обои одного-единственного цвета и вонючие лестницы — всё это в такой же мере идеализировано и возведено в абсолют, как условные пушистые пастушки и белокурые овечки. Когда белое делают чёрным, это лишь означает, что из него выжали все соки радуги.
Опять-таки, если бы Достоевскому хватило художественного чутья и вкуса, он бы добавил в свое чернушное варево несколько радужных капелек, потому что мы отказываемся верить в реальность такого мира, где нет радуги. А радуга у Достоевского бывает только отпечатанной на бумаге: «Соня торопливо села. Серые и радужные кредитки, не убранные со стола, опять замелькали в её глазах…» Редкий для Достоевского пример живописности. Но на самом деле это случайность (штамп, а не оригинальный эпитет), потому что «радужными» попросту назывались сторублёвые банкноты.
Радуга на бумаге — не то же самое, что радуга в небе или в фонтане. Для того, чтобы изобразить стеклянный стакан, хорошему художнику достаточно передать блик. Бликов у Достоевского тоже не бывает, хотя со стаканом, вернее, с рюмкой связано ещё одно «живописное место» в другом романе Достоевского, на которое первым обратил внимание Годунов-Чердынцев, малоизвестный эмигрантский писатель и поэт, автор прекраснейшей книги о Чернышевском (1), в которой, кстати, содержится и наводка на шестистопную строчку в «Борисе Годунове» (2), — так вот, Годунов-Чердынцев писал: «В Карамазовых есть круглый след от мокрой рюмки на садовом столе».
Перечитывая «Братьев Карамазовых», я обнаружил этот след на 250-й странице: «На зелёном столе отпечатался кружок от вчерашней, должно быть расплескавшейся рюмки с коньяком». Тот случай, когда достаточно нарисовать кружок, проекцию, тень предмета, чтобы не заморачиваться с 3D-графикой. Но подобное в книгах Достоевского, повторим, редкость.
Можно ещё вспомнить «угрюмые зеркала в простенках» в тех же «Братьях», и там же наскрести ещё «два радужные кредитные билета», можно вспомнить и «тринадцатилетнюю девочку, торчавшую на пороге в следующую комнату и продолжившую улыбаться остатками ещё недавнего смеха» в «Идиоте» (эту девочку, разумеется, тут же поколотят, — но «остатки смеха» — это хорошо!), можно вспомнить и сияющий «светловыбритый» подбородок Лужина в «Преступлении и наказании» (у Саши Чёрного в одном из его необыкновенных стихотворений был «сизобритый» господин) или другое словцо, из «лексикона» «Бедных людей», ради которого, наверное, и стоило рыться в ворохе таких покоробленных слов, как «маточка» и «сердчишко», — очередной нелепый комплимент Макара Девушкина (так и хочется прочитать: Дедушкина): «Спешу вам сообщить, жизнёночек вы мой, что у меня надежды родились кое-какие». «Жизнёночек» — как это мило! Оно, конечно, тоже исковерканное, но какая-то нежность в нём все-таки проклюнулась.
Вот и я похвалил Достоевского хоть за что-нибудь, — вернемся теперь к жёлтому цвету. Многие (большинство… все?) исследователи Достоевского видят в нём символ. Не буду оспаривать данное утверждение. Как бы там ни было, символично, что Достоевский выбрал именно жёлтый — цвет не только солнца (хотя на самом деле солнце белое, — жёлтым оно кажется из-за атмосферы нашей планеты), одуванчиков или золота, но и цвет урины, старой бумаги, йода, горчичников, цвет болезни, цирроза печени, например.
И хотя отчетливо видно, что в «Преступлении и наказании» жёлтый цвет действительно играет роковую роль, этот же цвет появляется ещё в самом первом романе Достоевского, о котором мы уже вспоминали, — «Бедные люди». Там есть жёлтый забор, жёлтый (но не сумасшедший) дом («с мезонином вроде бельведера»), упоминается жёлтенькая материя с цветочками.
В «Записках из подполья» (1864) мучительно остро наводится фокус на пятно жёлтого цвета («А главное, на панталонах, на самой коленке было огромное жёлтое пятно») и постоянно идёт жёлтый снег («Нынче идёт снег, почти мокрый, жёлтый, мутный. Вчера шёл тоже, на днях тоже шёл»). Поскольку трудно представить, что бывает снег такого цвета, разве что Бог и правда является псом (3) (бывает чёрный снег, — но жёлтый?), то нам ничего не остается, как увидеть за этим некий символизм.
Или же Достоевский имел в виду снег, попавший в свет фонаря? Поди его разбери…
У Саши Чёрного (и снова он) я как-то встретил «чахлый снег» — волшебный эпитет! Ну а непрерывно снег идёт по той причине, что время остановилось. В данном произведении время (здесь — историческое) абстрактно: на дворе не то 60-е, не то 40-е. Впрочем, мы ещё поговорим о том, в каких отношениях находились Достоевский и Время. (Разве нет в «Записках из подполья» уморительной сцены, напоминающей «безумное чаепитие» в сказке про Алису?)
Но особенно много жёлтого, конечно, в «Преступлении и наказании». Раскольников приходит к старухе-процентщице (ещё не убивать), и там его всюду встречает жёлтый цвет, — прямо с порога, с самой старухи:
На её тонкой и длинной шее, похожей на куриную ногу [роскошное сравнение, увы, столь редкое для Достоевского; вообще всё, что связано со старушкой и её убийством, выписано великолепно], было наверчено какое-то фланелевое тряпье, а на плечах, несмотря на жару, болталась вся истрёпанная и пожелтелая [заметьте: не «пожелтевшая», а именно «пожелтелая» — в рифму к дряблому жёлтому телу самой старухи] меховая кацавейка.
Далее в описании комнаты жёлтый бросается в глаза будущему убийце ещё трижды (причем автор упомянул жёлтый два раза в одном предложении, которое по этой причине я вынужден процитировать целиком):
Небольшая комната, в которую прошёл молодой человек, с жёлтыми обоями, геранями и кисейными занавесками на окнах, была в эту минуту ярко освещена заходящим солнцем. […] Мебель, вся очень старая и из жёлтого дерева [своего рода аналог красного дерева, только для бедных], состояла из дивана с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола овальной формы [заметьте, как в лучших традициях сюрреализма круглый стол тут же у Достоевского становится овальным] перед диваном, туалета с зеркальцем в простенке, стульев по стенам да двух-трёх грошовых картинок в жёлтых рамках, изображавших немецких барышень с птицами в руках, — вот и вся мебель.
Возможно, комната потому ещё кажется такой жёлтой, что за окном садится солнце. Когда Раскольников посещает эту комнату во сне (о снах Раскольникова мы тоже поговорим отдельно), она представляется ему залитой лунным светом, но не привычным серебристым лунным светом: «Огромный, круглый, медно-красный месяц глядел прямо в окна». Во сне солнце и луна меняются местами, но по сути это всё то же закатное солнце, проливавшее свет на место ещё не совершенного преступления. Студент пытается повторно убить процентщицу, но нельзя убить мёртвого, жертва становится неубиваемой, и Раскольников ломает об неё свой топор. Сон, как и все сны у Достоевского, также прелестно выписан.
Поглядим теперь на мутноватые обои в комнате Раскольникова, которая, по выражению автора, «похожа на шкаф или на сундук» (видимо, сундук, в котором кукловод хранит свою лучшую марионетку): «Это была крошечная клетушка, шагов в шесть длиной, имевшая самый жалкий вид с своими жёлтенькими, пыльными и всюду отставшими от стены обоями» (обратите также внимание на то, что стена здесь дана в единственном числе, т. е. комнатка Раскольникова настолько узкая, что для него трёхмерный мир схлопывается в плоскость).
Позже нам удается вместе с самим жильцом получше разглядеть эти обои: «Раскольников оборотился к стене, где на грязных жёлтых обоях с белыми цветочками выбрал один неуклюжий белый цветок, с какими-то коричневыми чёрточками, и стал рассматривать: сколько в нём листиков, какие на листиках зазубринки и сколько чёрточек». Автор, наверное, хотел сказать «лепестков», а не «листиков», — приходится доделывать работу за него. Несмотря на то, что появление чёрточек тут тоже символично (но о них потом), пока нам важно запомнить белые цветочки, разумеется, «неуклюжие», потому что Раскольникову отказано во всех земных радостях — даже такой, как ханами (японская национальная традиция любования цветами).
А Раскольников любил смотреть на цветы: «Иногда он останавливался перед какою-нибудь изукрашенною в зелени дачей […]. Особенно занимали его цветы; он на них всего дольше смотрел». Ему уготованы другие радости: платоническая любовь к проститутке (сильно!) и духовно-нравственное перерождение (там, поближе к Японии…), во что верится так же слабо, как и в то, что Раскольников вообще был способен на убийство. И я далеко не единственный, кто так считает.
По данному поводу, как мне кажется, лучше всего высказался Андрей Битов, один из отцов-основателей постмодернистской литературы в СССР, который в автокомментарии (говорю же: постмодернист!) к роману «Пушкинский дом» проницательно писал: «…такой человек, как Раскольников, не мог убить процентщицу (он мог убить Лизавету, вторая жертва естественна после первой, но первая — невозможна).
Перед Достоевским стоял выбор: преступление или наказание? — пойти за сюжетом или за героем. Либо взять героя, который мог убить процентщицу (он бы и не убил Лизавету), но это был бы не Раскольников, а роман — это Раскольников, это — наказание. Достоевский предпочёл героя правде сюжета; но без сюжета, пусть основанного на ложном жизненном допущении, герой бы не вступил в реакцию той силы, какая была необходима Достоевскому. Достоевский соврал в сюжете и выиграл роман».
От себя добавлю: выиграл, если рассматривать «Преступление и наказание» как постмодернистский роман. Битову вторит известный историк, философ и публицист, исследователь ледникового периода, теоретик анархо-коммунизма, Петр Алексеевич Кропоткин (т. е. скорее Битов вторит Кропоткину, потому что Битов родился после того, как последний умер): «За изображением Раскольникова я чувствую самого Достоевского, который пытается разрешить вопрос: мог ли он сам или человек вроде него быть доведён до совершения преступления, как Раскольников, и какие сдерживающие мотивы могли бы помешать ему, Достоевскому, стать убийцей? Но дело в том, что такие люди не убивают».
Характерно для «реализма» Достоевского: автор не сообщает, какие именно цветы рассматривал Раскольников в чужих садах и на стене собственной обители. Сравните это с тем, как Толстой вводит описание обоев в спальне Анны — через её замыленный бредом взгляд читатель отчетливо различает рисунок: «Как эти цветы сделаны без вкуса, совсем не похоже на фиалку, — говорила она, указывая на обои. — Боже мой, боже мой! Когда это кончится». (4)
Вспоминаются слова Ипполита из «Идиота», приехавшего умирать в Павловск, «самый томный и самый тенистый» (по выражению Ахматовой): «всё-таки хоть на дерево в листьях посмотришь». Не ива, рябина, берёза, а просто «неуклюжее» «дерево в листьях». (Ах да! Мое предположение касательно цветов на обоях Раскольникова: декоративный вид нарцисса, плохо нарисованный.)
Однако вернемся на дорогу из жёлтого кирпича (5), — посмотрим, куда она нас приведет… Настасья, «кухарка и единственная служанка хозяйкина», разбудившая Раскольникова, «поставила перед ним свой собственный надтреснутый чайник, с спитым уже чаем, и положила два жёлтых кусочка сахару». Затем, в начале второй части, поплохевшему Раскольникову (сон и обморок здесь синонимичны) преподнесут стакан с водой, но не простой стакан и не с простой водой: «Когда он очнулся, то увидал, что сидит на стуле, что его поддерживает справа какой-то человек, что слева стоит другой человек, с жёлтым стаканом, наполненным жёлтою водою» (еще одно сгущение жёлтого, как в комнате старухи).
Как сообщает добросовестный Фридлендер в примечаниях к роману, «ввиду отсутствия в тогдашнем Петербурге водопровода, газеты жаловались неоднократно на “жёлтую воду” из каналов и рек, которую развозили водовозы». Факт фактом, но невольно сомневаешься, не совпадение ли это? Потому что здесь же, куда ни плюнь, всё жёлтое!
Книги Достоевского словно бы отретушированы, на них наложен эффект сепии (примитивный приём, которым бездарные фотографы и режиссёры прикрывают у себя отсутствие стиля): выйдет человек на улицу, а дом снаружи и внутри одного цвета, поднимет голову к небу — с неба ему на лицо сыплется «золотой снег» («У крыльца стоял одинокий ванька, ночник, в сермяге, весь запорошённый всё ещё валившимся мокрым и как будто тёплым (!!) снегом»), и лица у всех встречных тоже жёлтые, — отличаются только тона.
У Раскольникова, вспомним, было исхудалое бледно-жёлтое лицо, у его визави Порфирия — круглое и темно-жёлтое (кстати, толстый и тонкий — классический комический дуэт!). Жёлтая вода, стало быть, жёлтая не потому, что грязная, а потому что это всё тот же жёлтый снег, который выпал ещё в «Записках из подполья» (причем оказалось, что каждая снежинка была раскрашена автором вручную, — опять повеяло сказкой Кэрролла…) (6), и только теперь растаял, растворился в воде, как «два жёлтых кусочка сахару».
В Челябинске несколько лет назад, перед Пасхой, из-за выбросов на производстве пищевых красителей выпал синий снег. Краска, которую использует Достоевский-живописец, не столь безобидна: она токсична и быстро выцветает на свету; её следы мы находим на внутренних стенках стакана, в котором художник обмакивал кисточки, — этот-то стакан затем и подносят Раскольникову!
Впрочем, скудная палитра нашего горе-живописца (от «живописующего горе») не ограничивается одним только жёлтым: в ходу также чёрный и серый; зелёный необходим для «дерева в листьях», для стеганого одеяла, зелёным подкрашиваются обмороки и лица персонажей, поскольку почти все персонажи Достоевского в той или иной степени люди больные (как душевно, так и физически); красный тоже активно используется при написании портретов, хотя это, конечно, дань эпохе, когда все поминутно краснели (о чем я уже говорил ранее), но и тут Достоевский пересекает черту: «Ступай вон отсюда, ты пьян! — крикнул красневший и бледневший попеременно Ганя» (как вы себе это представляете?).
И это не случайность, вот ещё пример: «Она [Аглая] уже не покраснела, а побледнела, выговаривая это». Быть может, конечно, в те времена люди настолько умели владеть собой, что могли контролировать прилив крови к лицу («Она [все та же Аглая] всегда предчувствовала наперёд, когда начинала или хотела начать краснеть»), и нам, циничным потомкам, не понять тех треволнений, которые переживали поминутно наши предки.
Толстой, конечно, тоже злоупотреблял красным, но всё-таки у него никогда не доходило до такого абсурда, как «человек-светофор», — я сейчас говорю о Мармеладове: «Это был человек лет уже за пятьдесят […] с отёкшим от постоянного пьянства жёлтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щёлочки, но одушевлённые красноватые глазки».
Оттенки входили в русскую литературу постепенно. Толстой ввел лиловый: в «Анне Карениной» лиловый встречается одиннадцать раз, а, например, оранжевый или изумрудный только по разу («изумрудом блестящие молодые побеги дерев нынешнего года»). Но Достоевский не ввёл ни одного, даже изумрудного (у него встречаются только изумруды, т. е. буквально — драгоценные камни). Разве что немножко лилового мы можем заметить на обоях в «Преступлении и наказании»:
Всего было двое работников [в квартире, где было совершено двойное убийство], оба молодые парня, один постарше, а другой гораздо моложе. Они оклеивали стены новыми обоями, белыми, с лиловыми цветочками, вместо прежних жёлтых, истрёпанных и истасканных. Раскольникову это почему-то ужасно не понравилось; он смотрел на эти новые обои враждебно, точно жаль было, что всё так изменили.
Однако и тут наглым образом заявляет о себе жёлтый цвет, и вторжение лиловых красок в ткань произведения воспринимается Раскольниковым в штыки. Ещё один раз Достоевский использует лиловый, когда описывает собаку по кличке Перезвон в «Идиоте», которую дети приводят к больному мальчику Коле: «Это была лохматая собака, величиной с обыкновенную дворняжку, какой-то серо-лиловой шерсти».
В другом месте собака тоже описывается замечательно, как «седая, дымчатая». И за этот дымчато-лиловый перезвон (вспомним блоковский «звонко-синий час») многое простится автору на писательских небесах. И раз уж мы вернулись на место преступления вместе с героем романа, давайте проведем очевидную параллель между обоями в квартире старухи и обоями в «клетушке» Раскольникова, — а ещё давайте вспомним, какие обои были в «клетушке», которую снял Свидригайлов накануне самоубийства:
Он зажёг свечу и осмотрел нумер подробнее. Это была клетушка, до того маленькая, что даже почти не под рост Свидригайлову, в одно окно [в темноте Свидригайлов не замечает того, что эта комнатка является точной копией жилища Раскольникова]; постель очень грязная, простой крашенный стол и стул занимали почти всё пространство. Стены имели вид как бы сколоченных из досок с обшарканными обоями, до того уже пыльными и изодранными, что цвет их (жёлтый) угадать ещё можно было, но рисунка уже нельзя было распознать никакого [но мы-то с вами знаем, чтó это был за рисунок: белые цветочки, с какими-то коричневыми чёрточками]. Одна часть стены и потолка была срезана накось [комната Раскольникова, как вы помните, тоже состояла только из одной стены], как обыкновенно в мансардах, но тут над этим косяком шла лестница.
Достоевский всё время называет обои то «обшарканными», как будто по ним бегали домовые, то «истасканными» (куда их таскали?). Например, в комнате Сони «желтоватые, обшмыганные и истасканные обои почернели по всем углам» (помнится, в каком-то словаре эта цитата приводилась как пример употребления слова «истасканные»). Автор символически связывает всех героев одним «жёлтым снурком» (позаимствованным из «Идиота»), — давайте привяжем сюда ещё и Порфирия:
Кабинет его была комната ни большая, ни маленькая; стояли в ней: большой письменный стол [и вновь Достоевский демонстрирует отменное владение чисто сюрреалистическими приёмами, когда впихивает огромный стол в небольшое помещение] перед диваном, обитым клеёнкой, бюро, шкаф в углу и несколько стульев — все казённой мебели, из жёлтого отполированного дерева.
Нам уже попадалось дерево этой породы в квартире убиенной в качестве заменителя красного. Продолжая отыскивать отблески жёлтого солнца (что совсем не трудно), мы могли бы обнаружить «чрезвычайно красивый перстень с жёлтым камнем, который был на среднем пальце» левой руки Лужина, или заметить, как Сонин «жёлтый билет» (ещё один заменитель — альтернатива паспорту, документ, дававший право легально заниматься проституцией в Российской империи) трансформируется в «жёлтенький билетик», которым Свидригайлов расплачивается с трактирной певичкой «лет восемнадцати», — но примеров и так достаточно. Чтобы уже окончательно разделаться с этой темой (и поскольку мы как раз остановились на Свидригайлове), давайте ещё посмотрим эту сцену:
Молочный, густой туман лежал над городом. Свидригайлов [приглашённый, так сказать, на собственную казнь] пошёл по скользкой, грязной деревянной мостовой, по направлению к Малой Неве. […] С досадой стал он рассматривать дома, чтобы думать о чём-нибудь другом. […] Уныло и грязно смотрели ярко-жёлтые [тут Достоевский выкручивает яркость на максимум] деревянные домики с закрытыми ставнями. […] Изредка он натыкался на лавочные и овощные вывески и каждую тщательно прочитывал.
Забавно отметить, что он делает это точно так же, как Анна у Толстого в подобной ситуации, только без того замечательного внутреннего монолога, которым Толстой снабдил свою суицидницу (можно сказать, что Лев Николаевич реализовал мечту Достоевского — в буквальном, буквенном смысле забрался в голову персонажа):
Теперь она упрекала себя за то унижение, до которого она спустилась. «Я умоляю его простить меня. Я покорилась ему. Признала себя виноватою. Зачем? Разве я не могу жить без него?» И, не отвечая на вопрос, как она будет жить без него, она стала читать вывески. «Контора и склад. Зубной врач. Да, я скажу Долли всё. Она не любит Вронского. Будет стыдно, больно, но я всё скажу ей. Она любит меня, и я последую её совету. Я не покорюсь ему; я не позволю ему воспитывать себя. Филиппов, калачи. Говорят, что они возят тесто в Петербург. Вода московская так хороша. А мытищинские колодцы и блины». И она вспомнила, как давно, давно, когда ей было ещё семнадцать лет, она ездила с теткой к Троице.
Итак, мы видим, что Достоевский использовал жёлтый цвет как своего рода маркер (текстовыделитель), которым подчеркнул важные места в своём романе, — но вот беда: он выделил жёлтым текст, написанный на жёлтой бумаге. Он мог взять другой маркер (голубой или розовый), но тогда Достоевский не был бы Достоевским.
В «Идиоте» тоже хватает жёлтых лиц, и есть книга в жёлтой обложке, и «весь заскорузлый от крови, теперь уже совсем пожелтевший, пистолет»; жёлтая краска начинает сочиться с первой же страницы этого романа, потому что атмосфера мира, в котором живут персонажи Достоевского, пропитана жёлтым (облака содержат капельки серной кислоты, выпадающей на поверхность планеты кислотными дождями, — я, кажется, понял: его герои обитают не на Земле, а на Венере!): «Все, как водится, устали, у всех отяжелели за ночь глаза, все назяблись, все лица были бледно-жёлтые, под цвет тумана».
Под цвет тумана оказывается и лицо Ипполита: «Он был худ как скелет, бледно-жёлт, глаза его сверкали, и два красных пятна горели на щеках». А вот ещё сочетание «болезненных» красок: «При этом она очень сконфузилась, так что даже румянец заиграл на её бледно-жёлтых, сухих щеках». Румянец на щеках у героев Достоевского чаще всего нездоровый и не имеет ничего общего со стыдом. Ну и как не вспомнить этот эпизод: «За ними вышла тощая, жёлтая тетка их, в чёрном платке, и, наконец, показалась бабушка семейства, старенькая старушка в очках».
Давайте теперь о тавтологиях.
Тавтологии
Если вы подумали, что «старенькая старушка» — это случайная случайность, тогда вы плохо знаете Достоевского. «Старенькая старушка» появляется в «Идиоте» дважды. Только что была вторая, а первую упоминает князь Мышкин, когда рассказывает о бедной девушке, которую он целомудренно поцеловал: «Она была из нашей деревни. Мать её была старая старуха». Никакой разницы: автор говорит, персонаж говорит.
Вот ещё примеры тавтологий: «Караван отдыхает, смирно лежат верблюды; кругом пальмы растут целым кругом…»; «…продолжал Раскольников, неотступно продолжая смотреть…»; «Этот факт был тщательно расследован и довольно хорошо засвидетельствован многими свидетелями»; «…кончил тем, что под конец…»; «Особенно же дрожало у него сердце, и весь как бы сиял он, когда старец выходил к толпе ожидавших его выхода»; «Дмитрий Федорович встал, в волнении шагнул шаг…»; «…я, видите, вижу иногда во сне один сон…»; «…торговками, торговавшими…»; «…Белинский тоже, говорят, говорил»; «Смятение разрешилось наконец весьма счастливо по одному счастливому обстоятельству».
Достоевский настолько невнимателен к словам, что может поставить фамилию Разумихин рядом со словом «разумеется» (это как поставить рядом «Мишаня» и «машина» — получится «мишанина»). Или начать мусолить одно и то же местоимение: «На третий день по прибытии его в город явился к нему из его деревеньки его староста». В одном месте слово «довольно» повторяется пять раз в трех смежных абзацах, как будто у автора короткая память: «лицо и взгляд её были довольно приятны», «девица лет двадцати трёх, среднего роста, довольно худощавая», «Варвара Ардалионовна была довольно вспыльчива», «Это был ещё довольно молодой человек», «Коля был мальчик с весёлым и довольно милым лицом».
А ниже, в той же самой главе, читаем: «Новый господин был высокого роста, лет пятидесяти пяти или даже поболее, довольно тучный, с багрово-красным, мясистым и обрюзглым лицом, обрамлённым густыми седыми бакенбардами, в усах, с большими, довольно выпученными глазами. Фигура была бы довольно осанистая…» Столь же часто встречается в тексте и слово «раздражительно» (именно в таком написании и, как правило, в паре с наречием «вдруг»).
Рекорд: шесть раз в одной главе: «Лизавета Прокофьевна хотела было встать, но вдруг раздражительно обратилась к смеющемуся Ипполиту», «раздражительно вдруг заговорил Иван Федорович, потерявший последнее терпение», «беспокойно и раздражительно обратился он вдруг к Евгению Павловичу», «досадливо усмехнулся он сам на свой неловкий вопрос и вдруг, точно разозлясь, что ему всё не удается сказать что хочется, громко и раздражительно проговорил», «раздражительно крикнула Лизавета Прокофьевна», «раздражительно и сердито обратился Докторенко к князю».
Дальше — больше.
В общей суматохе своих романов Достоевский может позабыть, какое сравнение он только что использовал, и повторить его снова: «Н-нет, это, может быть, не совсем сумасшествие, — прошептал бледный как платок и дрожащий Птицын». На той же странице, не более чем в 13 см расстояния (я замерял) читаем уже о Гане: «Ганя, во фраке, со шляпой в руке и с перчатками, стоял пред нею молча и безответно, скрестив руки и смотря на огонь. Безумная улыбка бродила на его бледном как платок лице». И это же бледное как банальность сравнение Достоевский использует в романе ещё дважды.
2 × 2 = 5
Очевидно, Достоевский был плохой математик: «Кругом народ, крик, шум, десять тысяч лиц, десять тысяч глаз». Кто-то (автор или Мышкин, поскольку это его слова) не умеет считать: десять тысяч лиц = двадцать тысяч глаз, при том условии, что в толпе не будет одноглазых. Другой пример, теперь уже из речи Евгения Павловича, столь же скверного математика: «даже слóва “любовь к отечеству” стали стыдиться». Это три (даже не два, а три!) слова, Евгений Павлович! Или вот: «Князь объяснил вкратце о себе, пропустив бóльшую половину». Половина не может быть бóльшей или меньшей.
Всё это — откровенно дилетантские ошибки, а ведь со времени написания «Бедных людей» прошла уже почти четверть века! Вот ещё одна распространённая ошибка дилетанта — непрошеная рифма: «Я там кутил. Давеча отец говорил, что я по нескольку тысяч платил за обольщение девиц» («Идиот», начало IV главы первой части). Нечто подобное мне попадалось в третьесортных книжках Олега Роя. Но порой у Достоевского доходит вообще до… стихов: «плачет, смеётся, в лихорадке бьётся» (это Рогожин о Настасье Филипповне).
Печатается по изд.: Прихожай, И. Творческие лекции: Сборник. — Сумы, 2020. — 100 с.
- Игорь Прихожай. Весёлый Достоевский - 30 октября 2026
- Игорь Прихожай. Куб. Шар. Конус. - 30 сентября 2026
- «Переводчик тоже на войне». Стихотворения Игоря Прихожая (Сирина) - 10 апреля 2026
Примечания:
(1) Главный герой романа Набокова «Дар» (1938).
(2) См. с. хх
(3) Английский палиндром god / dog. Ср. анаграмму в английском варианте (1937) романа Набокова «Отчаяние» («Despair»): «How do god and devil combine to form a live dog?»
(4) Обои в спальне Анны Карениной — известный пример, использованный Набоковым в его лекциях о литературе (см. примечание ХХ)
(5) Неожиданная отсылка к детской книге Александра Волкова «Волшебник Изумрудного города» (1939), «римейку» книги Фрэнка Баума «Удивительный волшебник Страны Оз» («The Wonderful Wizard of Oz”, 1900)
(6) Oтсылка к «Алисе в Стране чудес», где карты-садовники красят белые розы в красный цвет.
Изображения:
Вышел сборник сочинений Игоря Сирина (Игоря Прихожая) «Переснимите снегопад». Издательский Дом Евгения Берковича Семь Искусств. Изображение смоделировано на основе обложки новой книги и рукописей Фёдора Достоевского (© forall.swiss / ChatGPT)
Обложка книги Игорь Сирин (Игорь Прихожай) «Переснимите снегопад». Издательский Дом Евгения Берковича Семь Искусств
Поделитесь публикацией с друзьями