Керим Волковыский. Советский тяни-толкай
Марчелло (Жан-Луи Трентиньян) соблазняет Джулию (Стефания Сандрелли) во время поездки в 1938 году из фашистской Италии в Париж. Политическая драма Бернардо Бертолуччи «Конформист», 1970 г. Стоп-кадр. (Общественное достояние)

Керим Волковыский. Советский тяни-толкай

Керим Волковыский – автор рассказов, поэтических сборников, переводов. Он живет в Швейцарии более сорока лет и является одним из наших постоянных авторов. Сегодня «Швейцария для всех» публикует впервые его повесть, в которой необычные судьбы связаны с историей большого кинематографа, а поздние советские настроения – с нынешними российскими.

Яна и Ванда

За глаза о них только так и говорили: «Яна и Ванда», — даже тогда, когда речь заходила только об одной из них, и со стороны могло показаться, что речь не о двух молодых женщинах, связанных узами дружбы, а о неком мифическом тяни-толкае. Этой не очень вежливой речевой вольности, несомненно, способствовало и то, что для русского уха оба имени, особенно произнесенные вместе, звучали несколько экзотично.

«Они что — польки, эти ваши Яна и Ванда?» — спросила у меня жена моего друга Юры, когда мы, собравшись у него поздно вечером на кухне, оживленно обсуждали программу очередного вечера нашего киноклуба «Калейдоскоп». Как обычно на таких организационных посиделках, мы пили заваренный хозяином дома индийский чай «Три слона» из большого расписанного иероглифами китайского чайника, семейной гордости, и, закусывая рогаликами с вареньем домашнего изготовления, часами болтали обо всем на свете. За окном стандартного кирпичного дома — подобными домами был плотно нашпигован наш расположенный в подмосковном лесу академический поселок — стояла темная студеная зима, одна из тех холодных зим, которыми отличалась вторая половина семидесятых в России.

На родине загнивающего социализма, закупоренной, как банка с червями, усиливалось брожение: все были обо всем наслышаны, чего-то ждали, куда-то собирались уехать, надеялись на что-то хорошее, большое и неясное… все были молоды! Последнее следует, естественно, воспринимать как художественное преувеличение: мы были молоды, а главное — мы переживали время, когда с одной стороны ощущался недостаток во всем, все было под запретом, а с другой — у всех было все необходимое, никто не умирал с голоду, и все казалось возможно, разумеется не без исключений. К таким исключениям относилось, например то, что большинству населения было заказано какое бы то ни было путешествие за бугор, или то, что никому не позволялось публично выступить с заявлением, что СССР — не только есть, но и был задуман, и останется навсегда тюрьмой народов.

Запрет на поездки заграницу успешно восполнялся кропотливым ползанием молодежи по просторам нашей необъятной родины, а высказать публично второе могло прийти в голову (и приходило) разве что нескольким восхитительным безумцам. Рискуя быть обвиненным в свойственном старикам ностальгическом синдроме, я бы сказал: то, что нами воспринималось тогда как произвол враждебного нам общества, на самом деле лишь усиливало иррациональное чувство испытываемой нами свободы. Такой свободы, которой никому из нас с тех пор ни разу не довелось испытать. Вопрос же, насколько мы сами от этого общества отличались, сдается мне, остается открытым и по сей день. Полагаю, если и отличались, то несущественно.

Зато, хотя почти никто из нас не был приучен есть на белоснежной скатерти, засовывая крахмальную салфетку за галстух, и не умел правильно пользоваться ножом и вилкой, а незнакомство мужчин с дезодорантами и туалетной водой, как и нечастое пользование душем, придавало мужскому присутствию в обществе специфический, «русский» дух, то те же, «почти все» культурные обитатели большого советского города, читали (или делали вид, что читали) Кафку и Пруста, смотрели фильмы Антониони и Феллини, восторгались (не будем анализировать эти восторги) Шагалом, Пикассо, Модильяни и были наслышаны о «Бубновом валете».


image description
image description

Куда больше раздражала цензура, направленная на подавление всего своего, родного, отечественного, будь то поэзия (1) (отсюда поразительный успех еще не ставшего имперским поэта Иосифа Бродского), особенно песенная (стоит вспомнить концерты Окуджавы и Высоцкого, как голова начинает кружиться от счастья, а в глазах появляются слезы), живопись (Зверев, Эрнст Неизвестный, Сидур — чего стоили одни слухи о выставках этих подпольных живописцев и скульпторов), кино. Запрет на показ фильмов Тарковского, Муратовой, Сокурова и других не менее замечательных кинорежиссеров вызывал у любителей кинематографа (а такими были более-менее все в нашем кругу) олимпийский гнев и гомерические насмешки.

Сейчас-то я хорошо понимаю, что и этот гнев, и эти насмешки были скорее проявлением все той же нашей внутренней свободы, нежели непоколебимой уверенности в своей правоте.

Но вернемся к посиделкам на уютной кухне моего симпатичного друга, физика и поэта. Описываемый мною вечер тщательно готовился: с помощью упомянутого выше тяни-толкая, то бишь Яны и Ванды, мы привезли на заседание киноклуба официально не запрещенный, но вот уже второй год не выпускаемый на широкий экран фильм Динары Асановой «Не болит голова у дятла». Объяснить сегодняшнему читателю, чем не угодил советской цензуре этот милый раскованный фильм о городских подростках, мне не представляется возможным. Скорее всего, своей полной аполитичностью, отсутствием малейшего намека на идеологию, а главное, своей трудно поддающейся определению внеклассовой добротой. Врагом советской власти этот фильм во всяком случае не был, но внеклассовую доброту у нас наверху не жаловали. Явных врагов уважали куда больше.

Перед просмотром на вечере в Доме ученых наш киноклубный говорун Алик Темирбаев сказал несколько слов о новом советском молодежном кино и представил участвовавших в создании фильма гостей: хмурого молчаливого оператора и очаровательную главную героиню фильма, которой, как казалось, только-только вручили паспорт. Именно она, Леночка Ц., как все сразу стали по-дружески называть молодую киноактрису, своим бесхитростным рассказом о съемках фильма, а еще больше своей подкупающей внешностью — вишневые губки (как сказал бы Вагинов), а над верхней губой притаилась заманчивая родинка, блестящие темные манящие глазки, фигурка — завоевала аудиторию (по преимуществу мужскую) еще до того, как на экране возникла знакомая эмблема «Ленфильма».

Вышеупомянутый тяни-толкай — Яна и Ванда — тоже приехали. На сцену они не поднимались, скромно заняв отведенные им места в переполненном зале. После просмотра молодой академик, директор одного из наших академических институтов, предложил подбросить актрису и оператора до Москвы на своей «Волге». А Яна и Ванда, для которых был забронирован номер в местной гостинице, оставались ночевать в нашем столичном поселке.

Постепенно все разошлись, свет в Доме ученых погас, а мы вскоре в очередной раз собрались на Юриной кухне, уже в несколько расширенном составе. Прежде чем приступить к традиционному чаепитию, Юра пригласил новых гостий ознакомиться с его библиотекой. Ванда отправилась с ним. А Яна осталась с нами на кухне и молча курила, иронически поглядывая на собравшихся. Хронически больной водопроводный кран уныло долбил каплями воды слегка заржавевшую мойку.

— Пассатижи-то в доме есть? — неожиданно спросила Яна у Юриной жены и, раздавив пальцем окурок в пепельнице, принялась засучивать рукава своей строгой блузы в полоску, больше напоминавшей мужскую рубашку.

— Конечно есть, — приветливо улыбнулась хозяйка дома, которая еще вчера спрашивала у меня, не полька ли она, эта Яна, — сейчас принесу.

Она вышла, многозначительно переглянувшись с курившей (кто тогда не курил?) нашей замечательной армянкой Земфирой, которая перед этим, тяжело вздохнув, почти пропела своим грудным низким голосом и почти без акцента:

— Какой все-таки хароший фильм. Светлый такой, чистый. А главное честный. И Лена эта ваша — просто замечательная, настоящий розанчик, а играет как хорошо — ничего не скажешь. Мужчины, наверняка, от нее без ума остаются.


image description
image description

Слова «ваша» и «Лена» явно относились к Яне, которая почти залезла с головой в шкафчик под мойкой, чтобы, видимо, проверить плотность резиновой прокладки: оставались видны только каблуки ее сапог с новенькими набойками.

— Вот пожалуйста, такие подойдут? Ой, да что вы, Яна, зачем? Вы только перепачкаетесь. Я своему Юрочке тысячу раз говорила, что кран течет, куда там, одни формулы да фильмы в голове, — и миловидная хозяйка дома непритворно вздохнула. Думаю, именно с этого момента, обычно безропотно сносящая все причуды своего мужа и всегда доброжелательно привечающая самых неожиданных его гостей, Юрина жена невзлюбила Яну.

— А вот и мы! Чайник закипел? Что значит «только фильмы и формулы», а про китайцев забыла?

— Янка, ты бы видела, какая у Юры библиотека, даже Гумилев есть из большой серии! А сколько у него японцев, представляешь? — восторженно говорит, входя вслед за хозяином на кухню, Ванда. Осторожно пристраивается у краешка стола, усаживаясь, задевает локтем пепельницу, и та грузно падает на пол: «Ой, что же это я… извините ради бога…»

Юра рассеянно оглядывается и принимается заваривать чай. Возню Яны с краном он не комментирует, принимая ее, очевидно, за нечто само собою разумеющееся. В ожидании, пока чай как следует настоится, он достает мундштук, аккуратно вставляет в него неизменную сигарeтку «Шипка» и читает нам двустишие Ли Бо из стихотворения «Храм на вершине горы»:

«Боюсь разговаривать громко:
Земными словами

Я жителей неба
Не смею тревожить покой».

— Ага, еще один любитель Поднебесной объявился, — хохотнула Яна, вылезая из-под мойки и оправляя на коленках сидящие на ней в обтяжку американские джинсы: — Надо будет его с Изольдой свести. А кран ваш больше не течет.

Ванда сидит с блаженным видом, положив освещенное улыбкой лицо в блюдечко ладоней. Все молчат. К чаю в тот вечер подали торт «Киевский», привезенный гостьями из Москвы. За организацию просмотра тяни-толкаю выплатили полтинник из киноклубовской кассы.

Конформист

Никакой это был не тяни-толкай — просто две непохожие друг на друга молодые женщины — Яна и Ванда, обе русские, обе без малейшего намека на какие бы то ни было польские корни, обе работали в системе «Совинформкино» — было и такое чудище среди тогдашних идеологических кино-чудовищ, причем, надо заметить, далеко не худшее. К двум неразлучным подругам иногда присоединялась третья — Марина, но с ней я общался мало.

Что до Яны и Ванды, то они отличались не только внешне и не только характерами — у обеих был совершенно различный бэкграунд и, может быть, именно поэтому их дружба поражала. Право не знаю, как бы мы сегодня назвали эти ревнивые, требовательные, доходящие порой до придирчивой сварливости и в то же время исполненные трогательной заботы друг о друге отношения. Отношения, свойственные скорее прожившей всю жизнь вместе супружеской паре. Поражать-то поражали, но никаких предосудительных мыслей и сальных улыбок при этом не вызывали: совковое общество все еще не очухалось после войны, мужиков не хватало, а держатся две молодых бабы друг за дружку, так и пускай держатся, за кого им, бедным, еще держаться; да и ухаживать за двумя — оно сподручнее: с одной не обломится, можно попробовать с другой.

Сегодня подобные размышления звучат дико, мало того, за них еще того и гляди — угодить можно, куда не следует, но тогда так думали и, уверяю вас, не только мужчины.

При первом знакомстве с Вандой в голове сразу возникал набивший со школы оскомину образ тургеневской барышни, правда, с поправкой на суровую школу послевоенной советской действительности. Такая школа после войны, даже двадцать лет спустя, все еще часто включала в себя безотцовщину, жизнь в коммуналке, экономию каждого куска хлеба (что не исключало устройства многочисленных хлебосольных застолий), ношение рваного белья (все равно никто не видит), щеголяние в импортных водолазках и купленных по знакомству (за большую денежку) финских слоноподобных сапогах на толстой гуттаперчевой подошве. Не слишком аппетитные бытовые детали искупались горячей любовью советской тургеневской барышни к песням Окуджавы, стихам Марины Ивановны Цветаевой и фильмам Ильи Авербаха. Тургеневским (2) было в ней и острое чувство социальной справедливости, припудренное наивностью, и некая трудно определяемая воздушность, и, поначалу кажущаяся наигранной, а на самом деле абсолютно искренняя, постоянная забота обо всех окружавших. Отличало Ванду от тургеневских барышень врожденное отсутствие обоняния. Не обаяния, а обоняния, черт возьми. Обаяния у Ванды было более, чем достаточно.

Яна, в отличие от своей подруги, обаянием не отличалась, ее можно было спокойно отнести к разряду людей, о которых не то с преувеличенным уважением, не то с плохо скрываемым презрением говорят «прагматик». Она обеспечивала материальное благополучие пары (чуть было не написал — семьи, но вовремя сдержался): заводила знакомства с нужными людьми (приглашение на закрытый просмотр будь то модного зубного врача, будь то продавщицы из недоступной «Березки» служили неоценимым подспорьем как в поддержании здоровья, так и пополнении гардероба), организовывала блиц-поездки в Сибирь за партией неизвестно откуда взявшихся меховых шапок или дубленок, искала кому-то квартиру. Не гнушалась героиня моего рассказа и выполнением мелких строительно-ремонтных работ. О том, как мы с ней оклеивали обоями туалет в дипломатической квартире в доме на Кутузовском, и чем это оклейка закончилось, я расскажу позднее, а пока отмечу Янино поразительное умение парой едких, но точных замечаний, мгновенно рассыпать тщательно и подолгу выстраиваемые Вандой воздушные замки.

Обычно после таких Яниных выступлений девушки ссорились. Точнее, не девушки, а Ванда решительно прерывала общение и торжественно объявляла окружающим, что с этого момента она начинает новую независимую жизнь. Откуда-то (из соседней деревни Сосенки, двадцать минут на автобусе от метро «Калужская») немедленно возникали Вандины сестры-полукровки: две водянистых блондинки с крупными серыми глазами навыкате, шестимесячной завивкой и хищным оскалом мелких зубов. Появившись, сестры тут же начинали вытягивать из Ванды деньги. Их маленькая, похожая на хорька мать приносила в кастрюльках суп и домашние котлеты, а заодно и неизвестно когда и кем связанную шерстяную кофту (если дело было зимой); летом к гостинцам неизменно добавлялись огурцы, выращенные на своем огороде.

Обычно в таких случаях у Ванды разыгрывалась мигрень. Она подолгу ни с кем не разговаривала, не ела, не пила и не подходила к телефону.

Дня через три под вечер, как ни в чем ни бывало, к ней заявлялась Яна (иногда вдвоем с Мариной), усаживалась на облезший пуф, закидывала ногу на ногу, закуривала и начинала рассказывать о том, что происходит у них на работе. Говорила она не повышая голоса, попыхивая сигареткой и вставляя время от времени в свой рассказ — как будто забивая гвозди — крепкое нецензурное словечко. Получалось ярко, живо и главное невероятно смешно. Ванда начинала улыбаться, потом только махала рукой «ну ладно, Янка, будет тебе…», вытирая тыльной стороной ладони выступившие от смеха слезы. Сестры быстро исчезали, шипя, как две небольшие гадюки. После ужина Вандина мать мыла на общей кухне посуду, а сама Ванда с удовольствием допытывалась у подруги: «Нет, он действительно это сказал? Ну кто бы мог подумать. Янка, а ты не знаешь, где мне взять…» — размолвка была забыта.


image description
image description

Я спрашиваю себя, как я оказался в этом сумасшедшем и чуждом мне мире? Что я там делал? Какую роль отводила мне в этой, никогда не кончавшейся, по сути абсолютно женской пьесе, режиссер божьей милостью, Янина Владимировна Л.?

Если мне не изменяет память, дело было так. Года за два до нашего знакомства у Ванды внезапно умер жених — разрыв сердца. По словам Яны, жених был первоклассный: единственный сын знаменитого писателя-лауреата (имя писателя забыл, главное, что это был писатель-лауреат, значит, при деньгах). Умерший жених был на десять лет старше Ванды (мужчина в возрасте всегда плюс — успел перебеситься, не будет бегать по бабам); мужчина не пил, не курил (я лично думаю, что он и пил, и курил, но в меру, и last but not least — этот пресловутый жених был, кажется, не на шутку влюблен в свою невесту.

Год траура прошел незаметно. По истечении положенного срока Яна принялась подыскивать Ванде нового жениха. Делала она это без особой спешки (хотя обеим девушкам уже перевалило за тридцать), проявляя не дюжую изобретательность не столько в поиске новых кандидатов, сколько в высмеивании не подходящего, по ее мнению, очередного претендента на руку подруги, особенно, если последний был выбран не ею самою. И тут неожиданно подвернулся я.

Кандидат наук, мальчик из приличной семьи, в меру презентабельный, в меру мужественный, интересуется искусством, особенно кино (я и познакомился-то с Яной на фестивале, заводя «полезные» связи для нашего киноклуба) — чего еще надо, даже стихи какие-то пишет. Яна представила меня Ванде, которой я, вроде бы, приглянулся. Мне Ванда тоже понравилась. Общаться было приятно и легко: у нас, как водится, сразу нашлись другие, помимо кино, общие интересы и приятели. Вопросом, являлась ли молодая женщина для меня предметом вожделения, никто не задавался, да и зачем было его, этот вопрос ставить. Кому?

Женщины обычно довольно быстро инстинктивно чувствуют, хочет ли ее мужчина, и соответственно выстраивают свое поведение. Конечно, встречаются и женщины совсем иного рода, в которых нежелание (реже неспособность) охаживаемого ими мужчины ответить на их позывы физиологически ощутимыми вторичными признаками разделяемой похоти лишь усиливает их спортивный интерес к достижению успеха. Что касается меня, то окончательно убедившись в характере своих сексуальных интересов, я уже несколько лет вел двойную жизнь. Мне не нужно было даже притворяться — я просто был тем, кем хотели меня видеть коллеги, друзья, родные. Отчаянье, связанное с осознанием своего статуса вечного изгоя, я вынес за скобки; для ужаса и страха оставалось место на улице, в подворотнях, в грязных и вонючих общественных сортирах.

Сегодня, с высоты самоуверенного ХХI века, легко осудить такое поведение, тогда же, в обществе, построенном на ханжестве, лицемерии, ненависти к инакомыслящим и инакочувствующим, искренность и самость (за редчайшим исключением) воспринимались как дикость и не поощрялись даже в кругах, считавших себя либеральными и предпочитавших музыку Стравинского песням Матвея Блантера.

Анна пытается соблазнить Джулию. Анна Квадри (Доминик Санда). Политическая драма Бернардо Бертолуччи «Конформист», 1970 г. Стоп-кадр. (Courtesy Photo)
Анна пытается соблазнить Джулию. Анна Квадри (Доминик Санда). Политическая драма Бернардо Бертолуччи «Конформист», 1970 г. Стоп-кадр. (Courtesy Photo)

Околокиношный мир, в который я окунулся, общаясь с Вандой и Яной, был мне внове. Вульгарный и часто поверхностный, ориентированный на то, что сейчас называется «гламур», он завораживал несходством с наивным и далеким от жизни миром ученых, двигающих, или полагающих, что они двигают, науку. Встречая у Ванды очередную знаменитость, я млел от восторга: чаще всего это были известные кинокритики дамского пола, реже попадались актрисы пенсионного возраста, мужчин практически не бывало. Развалившись в кресле и потягивая коньяк, такая гостья расплачивалась свежими сплетнями из мира советских, а иногда и зарубежных кинозвезд, делилась своими переживаниями, связанными с нашумевшей премьерой, обменивалась с Вандой парой расхожих мыслей о роли искусства, чтобы под конец визита, неловко прикрывая рукою растянутый в улыбке не очень ухоженный рот, как бы невзначай спросить у Яны, что та думает о возможности посетить недоступного для простых смертных модного дантиста.

Тему дантиста могла заменить трагедия текущего бачка в туалете, и все же, не слишком удаляясь в сторону советского Германта, замечу — именно на таких встречах в доме у Ванды я учился по-настоящему наслаждаться поглощаемыми мною в большом количестве иногда кислыми, иногда сладкими, а иногда и мучительно горькими плодами, которыми одаривало нас искусство кино. Попадавшиеся безвкусные плоды — таких было большинство, я просто выплевывал, что до женщин-критиков, посещавших дом моих подруг, то одна из них написала прекрасную монографию о Лукино Висконти, другая тонко расплетала музыкальные кружева, обычно опутывавшие те или иные фильмы, а плохие зубы…

Давайте лучше поговорим о фильмах, которые я смог посмотреть благодаря моему замечательному тяни-толкаю. Точнее об одном из них, сыгравшем значительную роль не только в моей жизни, но и в жизни культурного российского общества середины семидесятых — я имею в виду ленту Бернардо Бертолуччи «Конформист». Это был один из последних (3) больших фильмов итальянского кино. Кино, которому было суждено вскоре исчезнуть, как, впрочем, и приказавшему долго жить «великому и могучему» Советскому Союзу.

Но тогда решение закупочной комиссии выпустить на широкий экран «Конформиста», пусть в обесцвеченном и кастрированном виде, произвело эффект разорвавшейся бомбы. Посмотрев этот фильм, довольный собою советский интеллигент не мог не задуматься о своем глубоком духовном родстве с фашистским конформистом. Удаление жe из картины, вредной для душевного равновесия нашего зрителя сексуальной фрейдистской подоплеки, помогало сильнее ощутить это сходство. В советском прокате фильм пострадал главным образом из-за отсутствия цвета, который фильм в большой степени «делал», и еще из-за того, что из него была вырезана почти десятиминутная сцена танго, которое танцуют на свадьбе главного героя две женщины — две его ипостаси.

Благодаря Яне и Ванде я посмотрел полную версию «Конформиста». Фильм произвел на меня неизгладимое впечатление, заставил задуматься о нестерпимой лживости моего существования и подтолкнул, можно сказать, к моему первому, пусть небольшому, но «coming out».

Пару дней спустя после просмотра, мы договорились с Яной пообедать в стеклянной кафешке-аквариуме на Чистых прудах.

Полупустое безликое кафе, будний ясный и холодный день, полдень. Мы берем стандартное меню — зразы с гречневой кашей и борщ, каждый платит сам за себя. Яна предлагает выпить по «сто грамм».

— Будем! — она, чуть поморщившись, выпивает залпом свою рюмку и, высыпав щепотку соли на руку, занюхивает водку. Я отпиваю маленький глоток.

— Какой все-таки это прекрасный фильм, — понятно, без уточнения, о каком фильме идет речь, — и потом, это танго, — Яна описывает рукой в воздухе нечто вроде полукруга, — кстати, я видела Доминик Санда (4) этим летом на фестивале. Даже постояла с ней рядом.

— О чем тут говорить, фильм прекрасный, — я отцеживаю губами еще глоточек. — Янка, а вообще-то, я тебе должен что-то сказать. Давно хотел, но все как-то не решался, — морщусь и ныряю в холодную воду: — Ты знаешь, Янка, мне нравятся мужчины…

До сих пор не могу сдержать улыбки, вспоминая Янину реакцию на мой затяжной прыжок с парашютом.

— Керимчик, дорогой, да я это давно заметила. Ну и что. Да ты не переживай, — и она ласково прикрыла мою руку своими пятью коротенькими пальцами.

Одним залпом выпиваю остаток водки. У меня с плеч сваливается огромный груз.

Мужское и женское

Все ясно. Рассказчик — педик, героиня рассказа — лесбиянка. Два сапога пара. Ничего не ясно. За сорок лет знакомства я так ни разу и не завел разговора с тяни-толкаем об их сексуальных преференциях (простите, за мерзкое, вклинившееся в русский язык словечко). Одно могу сказать, вокруг привлекательной и женственной Ванды мужчины почему-то не увивались. С Яной, внешним видом напоминающую американского актера Джона Войта во времена его работы над «Полуночным ковбоем», переспала половина моих друзей. «Я сплю с ними, с мужиками-то, из чисто гигиенических соображений», — как-то бросила мне Яна и перешла к другой теме. Не думаю, чтобы я ей тогда поверил, но переспрашивать не стал. В другой раз она зло прокомментировала сексуальный потенциал одного надоедавшего ей самовлюбленного и соответственно самоуверенного поклонника, приходившего к ней на ночь со своими тапочками.

Что до мужчин, то, побывав в роли ее реализовавшихся, но обычно кратковременных любовников, все они отзывались о пережитом приключении смущенно и неприязненно, напоминая своим поведением щенков, попытавшихся поиграть с распластавшейся на земле вороной, которая в последний момент, неожиданно встав на обе ноги, больно клевала не в меру любопытного зверька в нос и спокойно отходила в сторону, кося глазом и наблюдая за тем, что он, щенок, сейчас станет делать. Зверек тоже вставал на все четыре, фыркал, отряхивался и, трусил, якобы как ни в чем не бывало, в направлении, противоположном от места, где находилась птица.


image description
image description

Нельзя сказать, чтобы после моего признания наши отношения с Яной стали безоблачными. Иногда меня вдруг отталкивала ее расчетливость в сочетании с некоторой почти старческой скупостью, иногда я вдруг, бог весть отчего, пугался, что ее прошлое скрывает некую ужасную и неприличную тайну. Кто знает, может, даже убийство? В такие моменты мы с ней переставали видеться.

Испытывая временами желание повздыхать над судьбой Тадзио из висконтиевской «Смерти в Венеции», послушать в очередной раз в «понимающей» компании пластинку с Ахмадулинским столь привычным придыханием и сюсюканием, или всплакнуть под окуджавскую гитару, я неизменно обнаруживал себя сидящим в уютном Вандином кресле, попивающим вкусный чай с вишневым пирогом и несущим какую-нибудь псевдоинтеллектуальную галиматью.

Когда мне по-настоящему приходилось худо — звонил Яне. Помню никак не наступавшую после особенно холодной зимы весну 80-го. Я находился на грани разрыва с моим первым относительно долгосрочным (три месяца) любовником. Точнее он, перезимовав со мной, искал куда бы слинять получше, я же с возрастающим ужасом катился от положения охранника грозящей навсегда меня покинуть прустовской Альбертины к непередаваемому отчаянью разлуки.

— Мы навестим вас (меня и Сашу) с Леной, ты не против?

— С какой еще Леной?

— Ну, с Леной Ц., забыл, что ли — «Не болит голова у дятла»?

— Ах, с этой Леной. Конечно, приезжайте, чего-нибудь приготовим.

— Дóбренько, через час будем, водяра за мной.

С того дня, когда, благодаря Яне-Ванде, мы посмотрели у нас в киноклубе этот фильм, прошла целая вечность — аж пять лет. Наверное, поэтому я не сразу узнал в пышной молодой улыбчивой красавице, переступившей порог снимаемой мною где-то на южной окраине Москвы однокомнатной квартиры, очаровательного подростка Леночку, с ходу завоевавшей не слишком искушенную аудиторию нашего киноклуба в Доме ученых.

— Знакомься, Лен, — это Саша, друг Керима. Керима-то, надеюсь, помнишь? — сказала Яна и зашла в комнату, снимая с головы огромную енотовую шапку: — Ох и метет же на улице, и это в марте! Мы еле уговорили таксиста в вашу тмутаракань ехать.

— Конечно, помню, здравствуйте, Керим, — еще одна незаслуженная мною очаровательная улыбка.

— Есть будете? — женщины переглянулись.

— Ой, здорово! Мы с Янкой такие голодные, такие голодные — прямо ужас.

Саша был явно рад неожиданном визиту: ему льстило присутствие модной актрисы, а тот факт, что в наш вечер неожиданно затесались посторонние, помог снять, пусть ненадолго, нараставшее между нами тяжелое напряжение.

— Водку даже остужать не надо, — сказала Яна, когда уселись за стол.

После еды мой молодой друг неожиданно предложил Лене потанцевать. Рядом с дешевеньким проигрывателем хозяев лежало несколько случайных пластинок. Саша выбрал заигранный диск с разудалыми песнями хамоватой советской примадонны, идеально отражавшими дух, который был присущ молодежи той промежуточной эпохи. «Все могут короли!» — а то как же! Незамысловатая мелодия песенки, которая летом доносилась из распахнутых окон густонаселенных домов, заполонила наш мартовский вечер. Раздолье и праздник души, пустозвон. Но какой же это был танец: фейерверк веселья, радости, наслаждения собой, своей красотой, молодостью, беззаботностью. Да пошли они на фиг эти занудные, вечно поучающие как надо жить, вечно недовольные старые любовники, предки, учителя и прочие «ок, бумеры».

Мы с Яной курили и смотрели на резвящихся в танце Сашу и Лену. Я почему-то вспомнил танго из «Конформиста». Яна, допив последнюю рюмку водки, наклонилась ко мне и тихо, но отчетливо произнесла нечто, по-видимому, для нее очень важное: «Вчера Ленка меня ни с того ни с сего поцеловала. Просто так… А может хотела просто за что-то поблагодарить. Ты знаешь, Керим, я чуть в обморок не грохнулась…»

Я понимающе промолчал. В эту ночь Саша от меня ушел. Куда? К кому? Понятия не имею. Не знаю и не хочу знать. Еще как хочу. Больше я его никогда не видел.

Ночью я бился головой о железную спинку узкой кровати, на которой нам никогда не было тесно вдвоем и рыдал без слез.

А через год я женился на мексиканке, получившей назначение в Швейцарию, и начал торжественно готовиться к отъезду. Но еще за полгода до моей женитьбы, когда все мое предприятие по отъезду в «Европы» могло в одночасье рухнуть, мы с Янкой подрядились на небольшую шабашку. Это был последний акт нашей дружбы, разыгранной еще в старых предотъездных декорациях.

О событии стоит рассказать, чтобы лучше понять не только характер моих странных взаимоотношений с этой женщиной, но и, по возможности очертить смутные границы, отделяющие мужское от женского. Эти, столь мучительно определяемые и, по счастью, никак не уничтожаемые границы, сегодня яростно оспариваются поколением новых хунвейбинов, которое в своей якобинской борьбе за равноправие всех и вся и за полную политкорректность, готово любой ценой избавить жизнь от ее тайн и противоречий, лишить ее, нашу жизнь, самого сокровенного смысла. А может быть, они, эти новые хунвейбины и миллениумы, видят в жизни нечто другое, нам, уходящим из мира старикам (мира, в котором старухи — тоже старики), недоступное? Ojala! (5).

После разрыва с Сашей я некоторое время маялся, потом начал постепенно оживать. У меня появились новые знакомые, среди которых оказались мексиканцы. Я стал вхож в их посольство, открыл для себя хорошо пахнущую незнакомую жизнь, которая, если сравнить нашу жизнь с рекой, протекала рядом с мутным широким потоком жизни миллионов москвичей, не смешиваясь с ним и никуда не впадая — как бы сама по себе: красивая и таинственная. О том, что эта «красивая» жизнь довольно неприглядна, мелка и, если оставаться в области гидрологических сравнений, представляла из себя даже не речку, а довольно грязный тоскливый ручей, я еще не знал, но речь пойдет о другом.

Секретарем мексиканского посла была в то время сильно немолодая, но все еще невероятно красивая женщина — Кáрмен родом из таинственного портового города Веракрус. Она напоминала подсушенную Марию Феликс, голливудский эталон жгучей мексиканской красоты пятидесятых, и лишь недавно получив назначение на работу в Москву, занималась обустройством своей квартиры, что было не так-то просто, даже для дипломатов. Как-то на одном из приемов в посольстве, уже изрядно подвыпив, Кáрмен доверительно поведала мне свое сокровенное желание оклеить туалет в квартире золотыми обоями: «Они там в УПДК (6) меня всерьез не принимают, руками разводят, а я хочу иметь золотой туалет — и все тут!»

— Сеньора, думаю, что смогу вам помочь. Я знаю одного человека — она мастер на все руки, я за нее ручаюсь, она все сделает, а я ей помогу. Вот увидите, мы все сделаем, как вы пожелаете — «тютелька в тютельку».

Из сказанного, особенно из того, что я в мой французский, на котором мы с Кáрмен объяснялись, вставил эту «тютельку», следовало, что я тоже уже был основательно подшофе. А как иначе объяснить, что на меня нашло? А может, дело было в хронической нехватке денег, поиском которых я постоянно занимался? Сколько она нам заплатит? Сотню? На двоих? Хорошо, думаю, пойдет, только за обои пусть платит отдельно.

Так и оказалось, что через неделю погожим августовским днем мы с Яной, нагруженные как верблюды, — тут и рюкзак с рабочей одеждой, тут и рулоны золотых обоев, тут и ведерко с заготовкой для особого клейстера, и еще какие-то несусветныe инструменты — с показной независимостью пересекали двор многоэтажки и линию наблюдения дежурного милиционера, призванного охранять покой и благополучие обитавших в нашей стране ее капиталистических недругов. Вылезший из своей будки блюститель порядка остановить нас все-таки не успел: из-за угла дома показалась Кáрмен в развевающемся розовом халате и домашних туфлях с помпончиками.

— Это мой. На работа! — прокричала она милиционеру и приветливо замахала нам руками, — Hello, how are you? Come here, Kerim.

Милиционер пожал плечами и вернулся на свой пост, в будку. По случаю субботы во дворе дипдома на Кутузовском проспекте проверенные на лояльность няни выгуливали разодетых вражеских карапузов, кто-то выкидывал мусор, кто-то спешил за покупками, поднимать скандал не было смысла, да и хватка энкавэдэшной системы тогда ослабла.

Мы послушно поднялись вслед за нашей работодательницей на пятый этаж и зашли в окутанную полумраком и таинственными ароматами квартиру. Кáрмен зажгла неяркий свет.

— Шик, — не то серьезно, не то издевательски заметила Янка, и мы направились переодеваться.

— Attendez! D’abord, je vous fais un bon café. (7)

— Нее… сначала работа, потом кофе и все удовольствия, — опять парировала моя спутница, словно она понимала, о чем идет речь.

— Bueno, — согласилась старушка: — Mais après, de que le travail est finie, on y vas au restaurant: j’ai réservé trois places pour 18 heures (8). Ресторант «Тйеремок», харашо? — она улыбнулась Яне, как начальнику нашей маленькой бригады: — Maintenant, je vous laisse. Si vous avez besoin de quoi que ce soit — vous n’avez que m’appeler. (9)

Кáрмен ушла к себе в комнату. Мы переоделись, Яна развела клей и критически осмотрела небольшой сортир: «Обоев должно хватить, a что это за «Теремок» такой, на Можайском, что ли? Платить-то она не раздумала? — Янка присела на корточки, стала что-то измерять, — пойди спроси, есть ли у нее складная лестница?» — и принялась аккуратно разворачивать первый рулон.

Лестницы у Кáрмен, естественно, не оказалось, работать пришлось, вставая на табуретку. Иногда я поддерживал свою подругу за попку, иногда мы оба, взгромоздившись на неустойчивый деревянный стульчак, затаив дыхание и, стараясь не свалиться, оклеивали в четыре руки отхожее место эксцентричной старухи ГОСТовской золотой сусальной бумагой с неяркими разводами.

Мексиканка осталась нашей работой довольна. Помывшись и переодевшись, молча сидели за низким столиком в гостиной, ждали пока Кáрмен вынесет на серебряном подносе бутылку ледяной текилы с тремя малюсеньким рюмочками, отливающие маслом оливки и банку настоящего, швейцарского «Nescafé».

— Как ты думаешь, сколько ей лет? — почему-то шепотом спросила моя подруга, когда Кáрмен пошла к себе одеваться для ресторана.

— Семьдесят! Нет, шучу, но шесть десятков ей точно стукнуло. Она рассказывала мне, что за ней сам Рокфеллер ухаживал. Вроде дело было на круизе по Миссисипи, вскоре после войны. Второй мировой, конечно, не войны же США с Испанией. Так вот, этот Рокфеллер, он к ней посватался, а она ему отказала, представляешь? Не знаю, правда это или нет, может, и врет, но красива она чертовски, согласись.

Янка молча кивнула и распечатала пачку «Мальборо», подаренную старухой.

От шикарного, расположенного за городом и по тем временам одного из лучших московских ресторанов, посещаемых в основном сомнительными дельцами, сутенерами и иностранными дипломатами, у меня в памяти остался танец. Опять танец, третий танец, упоминаемый в этом рассказе, и, наверное, самый сумасшедший и незабываемый из всех трех.

Политическая драма Бернардо Бертолуччи «Конформист», 1970 г. Стоп-кадр. (Courtesy Photo)
Политическая драма Бернардо Бертолуччи «Конформист», 1970 г. Стоп-кадр. (Courtesy Photo)

Начать нужно с того, что мы все немного перепились, не исключая Кáрмен, которая после горячего начала было объясняться с Яной по-русски. В это время на эстраде заиграл маленький оркестр, на просцениум выплыла жирная цыганка, взмахнула платком и запела что-то из репертуара, ведущего родословную от царя Гороха. Было около восьми вечера, и ресторан, по началу абсолютно пустой, начал постепенно заполняться людьми. Неожиданно перед нашим столом вырос платяной шкаф, оказавшийся капитаном внутренних войск.


image description
image description

— Молодые люди, — это он обращался к нам с Яной, — разрешите похитить вашу прекрасную даму, пригласив ее на танец.

— Дама не говорит по-русски, — сухо и исчерпывающе ответил я, но капитан не унимался. Увидев, что старуха начинает выбираться из-за стола и уже оправляет свою блузку с большими фиолетовыми лилиями, он понял, что в дальнейшем нас можно игнорировать.

— Мадам, пускай я, то есть их, шпрехен дойч нихт, но от лица тех, кого… я желаю пригласить Вас на танец…

— Оставь ее, — прошептала Яна, видя, что я пытаюсь помешать Кáрмен принять капитанское приглашение, — пусть старушка потанцует, — заключила она, наливая себе в рюмку водки, глаза заблестели.

Ах, что это был за танец! Куда там Бертолуччи! Начав с танго, капитан, с никак от него не ожидаемой грацией, все быстрее закручивал свою на двадцать лет помолодевшую партнершу, то унося ее в бурном вихре в другой, невидимый нами конец зала, то внезапно возникая перед нами, прилипший к ней и ведомый ею неведомо куда. Приторно зазвучала скрипка. Прикорнув головой к широкой груди и охватив его руками чуть пониже расплывшейся капитанской талии, красавица, казалось, жила иной, нездешней жизнью.

Тем временем цыганку на сцене сменил вертлявый тенор, и музыка съехала в направлении рок-н-ролла. Наша пара словно только этого и ждала. Вначале они минут пять бодро отплясывали под одобрительные выкрики из публики, затем Кáрмен внезапно проехала, касаясь спиною пола, под широко расставленными ногами вспотевшего Ильи Муромца. В последнюю минуту он перехватил свой трофей и на одной руке вознес его к потолку.

Зал стоял на ушах. Все бешено аплодировали. Бережно опущенная на землю Кáрмен загадочно улыбнулась рукоплещущему залу и, слегка покачиваясь, но совершенно трезвая, вернулась к столу, сопровождаемая темнеющим подмышками и тяжело дышащим кавалером. Она села на свое место и, достав из сумочки кружевной платочек, смахнула со лба капельку пота: «Kerim, vous pouvez demander l’addition? Il faut qu’on rentre». (10) В этот момент ей можно было дать сто лет.

Излишне рассказывать о том, как мы доехали до дому. Раза два наше ярко-красноe спортивноe «Альфа-Ромео», по тем временам редкость на московских дорогах, пытались остановить менты, но, завидя значок дипкорпуса на бляшке перед номером, козыряли и отъезжали прочь.

По российским понятиям было еще совсем не поздно: всего-навсего одиннадцать или полдвенадцатого. Оставшаяся у меня на ночь Яна, раздевшись до трусиков, заваривала себе на кухне перед сном травяной чай, я стелил постель, в это время раздался резкий звонок в дверь.

— Ты кого-нибудь ждешь?

— Да нет, вроде, — ответил я и припал к дверному глазку, пытаясь выяснить, кого там черти носят. Поздно, не поздно, но пора и честь знать. На лестничной площадке, скорбно сложив руки на груди, стояла моя квартиросдатчица; за ней теснился ее малахольный сын.

— Алла Михайловна, в чем дело? Я уже почти сплю! — прокричал я, не открывая двери.

— Извините, ради бога, Керим, но мы с Аркашечкой уже в третий раз сегодня приходим. Я ведь вам говорила, что мы обмениваем квартиру, и мы договорились показать ее в воскресенье заинтересованной стороне, а для этого, то есть, до этого, нам необходимо… вас никогда не бывает, а без вас я не могу зайти в квартиру…

— Я все равно не пущу! И потом — уже поздно! — с логикой, отличающей пьяного человека от трезвого, отрезал я, и представил себе реакцию Аллы Михайловны на полуголую пьяную Яну, которая, заслышав непонятный шум, уже спешила мне на помощь.

— Янка, уходи, — зашептал я. И громко — стоящим за дверью: — Приходите завтра, только попозже…

— Какого хуя… — в полный голос добавила Яна. Я бросился уводить свою боевую подругу.

Воспользовавшись тем, что я покинул пост у двери, Алла Михайловна достала свой ключ и, ловко провернув его в замочной скважине, проникла в квартиру. Из-за ее спины скучно выглядывал Аркадий. Именно этот равнодушный взгляд и привел меня ярость — я потерял над собою контроль. Яна быстро ретировалась.

Даже годы спустя я краснею, вспоминая тот абсолютно незаслуженный поток нецензурной брани, с которым я обрушился на бедную Аллу Михайловну, а ведь я причислял себя к интеллигентным людям. Еще пару дней назад мы с Аллой Михайловной в унисон жеманно восторгались творениями Марка Шагала (если не ошибаюсь, случайно повстречавшись на выставке), возмущенно ахали по поводу запрета очередного Тарковского и дружно ругали противную советскую власть. «Он такой тонкий, этот ваш Керим, такой начитанный, а как он любит классическую музыку…» — не уставала нахваливать меня Алла Михайловна нашим общим знакомым. И вот нате вам: получила — и за тонкого, и за интеллигентного! Больше всего почему-то досталось ни в чем не повинной отсутствующей подруге ее сына Аркаши.

Написал «до сих пор краснею». Может быть это и так, но тогда, слушая в гостях у Ванды Янин рассказ о золотом диптуалете, о нашем безумном вечере в «Теремке» с пляшущей на плечах у капитана МВД Кáрмен и о моем безобразном поведении в квартире на Теплом Стане, я не переставал утирать слезы и корчиться от смеха. Мне даже стало плохо. Марина, о которой я упоминал в начале рассказе, тоже присутствовала на этом веселом шоу. Она держала Янку за руку и улыбалась: чем бы дитя не тешилось… Все курили.

Алла Михайловна меня довольно быстро простила, может быть, из-за того, что в тот вечер я в основном зло поливал заочно нелюбимую ею подружку сына: «Керим поступил грубо, но, если разобраться, он был прав», — любила повторять она годы спустя на кухне все тех же общих знакомых. Аркаша, ставший к тому времени известным на всю страну журналистом, дулся на меня чуть ли ни двадцать лет, хотя со своей тогдашней подругой после моего неожиданного выступления он расстался. Через полгода я из СССР уехал.

Последний снег

Вот уже полжизни как я живу в Европе, но связи с моей бывшей родиной, успевшей за эти годы превратиться из склеротического Советского Союза сначала в растерянную, нищую, постепенно оживающую, жадную до всего и всех новую Россию, пройти вслед за тем стадию хищного, в чем-то симпатичного жлобства, относительного благополучия и короткого духовного расцвета и в последние годы опять начавшую ощетиниваться, замыкаться на себя, являя миру злобную морду мелкотравчатой диктатуры, связи с моей бывшей родиной я не потерял, продолжая регулярно ездить в Россию.

По-видимому, жлобство все-таки не может быть симпатичным, а мелкой шпане, вскормленной на энкавэдэшной, а не на манной каше, нельзя доверять власти — также, как и клопам нельзя отдавать на откуп наши постели: и тех, и других раздует от питательной крови, и тогда — берегись! Как бы не менялась эта, давно исчезнувшая с карт и глобусов мира страна моего детства и юности, как бы далеко не отходил я от людей, населяющих и населявших ее просторы, я давно понял, что уехать от себя невозможно ни в Израиль, ни в США, ни в Полинезию, разве что на Луну или на Марс, если повезет, то вкупе с моим другом Максом.

Бывая в Москве, я навещал Яну и Ванду. Первую чаще, вторую мне случалось не видеть годами. Несмотря на эпохальные перемены, их замечательный тяни-толкай не распался, хотя и в нем, как во всякой конструкции, появились сбои и трещины. Обе давно перешли работать на телевидение. Просуществовавший до начала перестройки неповоротливый монстр «Совинформкино» благополучно сгнил (из трухи выпорхнула пара финансовых аферистов и один-два шарлатана-экстрасенса).

Что до российского телевидения, то ему в 90-е приходилось начинать с нуля. Язвительные Янины рассказы о том лихом времени, изображаемые ею в лицах бои двух самовлюбленных олигархов первого часа, убийственные портреты персонажей, выхваченных из толпы услужливых мальчиков и девочек, всех этих эрнстов-соловьевых-кисилевых-молодой-но-подающей-надежды-симонян, пришедших на смену доносчикам и кровавым подонкам a la лапин-люсичевский, напоминали голливудские фильмы о чикагских гангстерах 30-х.

Ванда нашла в этом мире свою нишу: ее назначили ответственной за показ старых советских фильмов на первом канале. Яна, которая, казалось бы, должна была в новом мире хищного и беззастенчивого рвачества чувствовать себя как рыба в воде, прониклась ко всему отвращением и, хлопнув дверью, ушла с работы. Как она жила все это время, на что? Уверен, ей удалось провернуть не одну удачную финансовую операцию, или, как мы тогда были склонны говорить, аферу. Я ее об этом никогда не спрашивал — стеснялся. Знаю, что она покупала квартиры, дарила их Ванде, та, в свою очередь, передаривала сестрам. Или они, сестры, эти квартиры у нее просто отбирали? Своей подруге Марине Яна построила деревянный дом в Подмосковье. Сама она продолжала жить в крохотной однокомнатной квартирке, расположенной в огромном сыром и неуютном доме на Большой Полянке вблизи Каменного моста.

Только сейчас, когда я пишу свой рассказ-воспоминаниe, пытаясь отдать должное моей подруге, не удосужившейся даже однострочного упоминания в гибкой на все стороны Википедии, я начинаю понимать, кем была на самом деле Яна — Яна Либерис была художником. Не обычным художником, который всю жизнь мечется и печется о том, как бы оставить неблагодарному потомству побольше физически ощутимых плодов своего существования: стихов, книг, картин, фильмов, статуй, а тем, кого французы метко называют всеобъемлющим словом «Artist». Янка и была таким артистом, артистом активно проживаемой жизни, этаким прагматичным романтиком.

«Прагматичный романтик» воспринимается почти как оксюморон. Оксюморон или нет, думаю, за это свое качество она дорого заплатила. В последние годы я встречался с Яной около ее дома, и мы вместе шли к Ванде. Та теперь жила совсем неподалеку, в невысоком желтом кирпичном доме, затерявшемся в сеточке еще не уничтоженных новой властью переулков, в районе Дмитровки. Почти сто лет назад по этим переулкам бегал мой будущий отец, только что переехавший со своей матерью и братом в Москву из Гродно.

Наши встречи с Вандой были обычно недолгими и не очень радостными; иногда Ванда их отменяла в последнюю минуту. После не очень хорошо перенесенного рака груди у нее начались психические отклонения, она располнела, окружила себя какими-то сомнительными приживалками, целительницами, реже на горизонте возникали приятельницы из прошлого. Сестры-полукровки превратились в солидных теток и напоминали двух сторожевых собак, готовых броситься на пришельца в любой момент; их присутствия в доме у Ванды избежать было нельзя, они были всегда тут, даже когда физически их не было рядом. Но больше всего они ненавидели Яну, и когда, не помню точно в каком году, ближе к началу второго десятилетия этого века, Ванда, невзирая на все старания врачей и шаманов, скончалась, они не только запретили Яне прийти на похороны подруги, но и пригрозили судебным процессом.

Мы сидим с Яной в ее отремонтированной по европейским стандартам, жутко неуютной (уют, вот уж понятие, которое до конца жизни оставалось ей чуждо), продуваемой всеми ветрами комнате, и пьем густой, напоминающий по вкусу чефир, чай. Курим. Курим и молчим. Внешне Яна совсем не переменилась, разве что волосы слегка поседели (и поредели); на посетителя по-прежнему смотрят те же умные с поддевкой, испытующие глазки-буравчики, чувствуется та же готовность отложить любые дела и устремиться навстречу новому приключению. Она давно бросила пить — иначе загнулась бы, дала себе зашить для верности «торпеду» в бедро и удвоила количество сжигаемых за день сигарет.

Яна сидит у стола, выполняющего все функции, он одновременно и рабочий, и ночной, а в случае надобности, следует сказать, редкой, потому что в основном Яна питается в ресторанах, может послужить и обеденным. Перед ней включенный монитор, на неподвижном экране зависла с мучительной улыбкой на устах героиня Вонг Кар-Вай из фильма «In the Mood of Love» (11).

— Ян, ты что, тоже любишь этот фильм? — неуклюже спрашиваю я, и в ответ получаю: — Я его всегда смотрю, когда мне плохо. После смерти Ванды я как-то вдруг осиротела.

Мы опять молчим. Телефон не звонит — раньше такое было немыслимо. На мое предложение сходить в недавно открывшийся модный ресторан на Ордынке (пойдем, я тебя приглашаю) отвечает отказом, невесело улыбается: «Спасибо Керим, в другой раз, у меня тут что-то есть в холодильнике, Марина принесла. Я лучше еще поработаю». Понимаю намек и прощаюсь.

Краем глаза замечаю, что все на том же столе (в пору вспомнить цветаевский стол) — раскрытый томик со стихами Вячеслава Иванова. Когда-то, точно уж не в этой жизни, я обиделся на Янку, которая никак не хотела уступить мне эту книжку: «Ну зачем она тебе, ты же не читаешь стихов, а мне нужно для коллекции», — канючил я. Яна ответила, как отрезала: «Сказала не дам, значит не дам, отвяжись!» Только теперь до меня дошло, какие стихи она у Иванова читала.

Яну я навещал весной, а осенью она неожиданно позвонила мне в Швейцарию на день рождения — поздравить. Чтобы она мне ранее сама звонила — такого не припомню. Тепло поздравила, пожелала, что положено желать в таких случаях и прервала разговор. Я удивился, но по легкомыслию не придал этому большого значения.

А зимой снова оказался в Москве. Стоял ветреный ясный февраль, дни явно начали прибавлять, в воздухе — весна. Я был у наших общих друзей, когда раздался звонок — звонила Марина. Вот уж, кого не слышал тысячу лет! Хозяйка дома слушала телефон и менялась в лице: «Яна умерла, две недели назад. От рака легких. Сгорела в три месяца — особая форма легочного рака. Марина хотела бы с тобой поговорить, я ей сказала, что ты в Москве», — это мне.

Встретились с Мариной на следующий день, на Чистых прудах, ближе к обеду. Народу было сравнительно мало, прошлись по бульвару. Того кафе-стекляшки, в котором мы сидели с Янкой сорок лет назад, давно не существовало, зато новых точек питания, щеголяющих замысловатыми названиями и рассчитанных на самые разные кошельки, было не счесть. Выбрали поскромнее, я заказал бокал вина, Марина от вина отказалась, остановилась на капучино. Не виделись мы что-то около двадцати лет — она постарела, увяла; грубая складка придавала ее, некогда красивому лицу, выражение незаслуженной обиды и горечи. Куда исчез ее тихий, мелодичный, привлекавший внимание голос — Марина говорила быстро, отрывисто, недовольно. Казалось, весь мир опoлчился на нее, a может, и наоборот.

— Я осталась одна, абсолютно одна, в этом огромном загородном деревянном доме. Как мне теперь жить, что делать, скажи мне, скажи! Как мне быть? Вам всем хорошо, вы можете… — она не договорила и резко прерывисто заплакала. Я молчал; что я мог сказать… Боль, со вчерашнего дня поселившаяся у меня в груди, не проходила. Марина неожиданно встала, взяла палку, на которую она зло опиралась, пошла прочь не говоря ни слова.

Шел снег. Тяжелый сырой мартовский снег.

Сейчас снег занесет все, меланхолически подумал я, и Янку, которая, как и полагается настоящему художнику, ничего не оставила после себя в нашем проклятом мире, и память о ней, и столь любимый, и столь ненавистный мне, одновременно и прекрасный, и жестокий город.

Керим Волковыский

Сноски:

1. Я намеренно не упоминаю ни неофициальной советской прозы, занимавшей в то время умы многих российских горожан, ни подспудно нарождавшейся новой поэзии (Айги, Сапгир, Аронсон). Если перечисленные мною культурные явления, при всем их фрондерстве, было по своей сути проявлением советской культуры, то ни о Солженицыне, ни о Вениамине Ерофееве, ни о Сорокине последнего сказать не берусь.

2. Интересно бы узнать, как Иван Сергеевич, который чуть ли не полжизни провел под каблуком у так и не ставшей его женою, умной талантливой уродины Полины Виардо, и сносившей от певицы буквально все, включая «мэнаж а труа», сам относился к своим «тургеневским девицам». Думаю, он их терпеть не мог. Хотя, может быть, я ошибаюсь, и русский писатель, по натуре ужасный добряк, втайне сох по этим, им самим вызванным к жизни незатейливым созданиям? Это соображение связано с историей поздней и безответной любви писателя к актрисе Марии Савиной. Что до выдающегося уродства Полины Виардо-Гарсиа, то оно завораживало не одного Ивана Сергеевича, недаром Гейне называл уродство Полины Виардо благородным и «почти прекрасным».

3. Гениальный фильм «Последнее Танго в Париже» Бертолуччи я бы назвал скорее франко-американским, а его, снятый в середине семидесятых и, действительно, очень итальянский фильм «Novecento» оказался явной неудачей, несмотря на имеющиеся в нем великолепные сцены и гениальные куски.

4. Французская актриса, исполняющая в фильме «Конформист» роль лесбиянки и антифашистки. Ухаживая за невестой главного героя Джулией, она приглашает ее на танец, который по мере того, как он длился, вызывал все больше недоумения и сальных замечаний у наблюдающих за этим непритязательных советских зрителей.

5. Дай-то, бог! (мекс.)

6. Служба, занимающаяся обустройством быта иностранных дипломатов, аккредитованных в Москве и одновременно за ними приглядывающая.

7. Погодите, вначале я сделаю вам кофе. (фр.)

8. Ладно (мекс.), но после того, как работа будет закончена, мы идем в ресторан, я зарезервировала три места в шесть часов… (фр.)

9. Теперь оставлю вас. Если что-то будет нужно, дайте мне знать. (фр.)

10. Керим, можете попросить счет? Нам пора домой. (фр.)

11. Отвратительное название, приделанное прекрасному фильму в русском прокате, я не хочу приводить.

Изображения:

Марчелло (Жан-Луи Трентиньян) соблазняет Джулию (Стефания Сандрелли) во время поездки в 1938 году из фашистской Италии в Париж. Политическая драма Бернардо Бертолуччи «Конформист», 1970 г. Стоп-кадр. (Общественное достояние)

Анна пытается соблазнить Джулию. Анна Квадри (Доминик Санда). Политическая драма Бернардо Бертолуччи «Конформист», 1970 г. Стоп-кадр. (Courtesy Photo)

Политическая драма Бернардо Бертолуччи «Конформист», 1970 г. Стоп-кадр. (Courtesy Photo)

 

 

Поделитесь публикацией с друзьями

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Похожие тексты на эту тематику